|
Вячеслав Курицын
— Александр Константинович, а вы за футбол болеете?
Летом все в Америку, на чемпионат, а вы из Америки в Россию.
— В футбол я играл и возрасте двенадцати лет, попав как-то
в пионерский лагерь. Мой отчим — музыковед, мы все время отдыхали в разных
домах творчества композиторов. Но в сорок девятом его сняли с работы по
линии формализма и космополитизма, денег не стало, и пришлось ехать в пионерлагерь.
Я играл в футбол все лето и был крайне горд тем, что мог остановить самого
Айвазяна из первого отряда, которому было аж шестнадцать лет. А на стадион
я пару раз ходил с Михаилом Александровичем Зенкевичем: он был болельщиком,
а я дружил с его сыном Женькой. Еще мы играли в пуговичный футбол, знаете,
был такой? Не знаете? После войны дети играли — на столе, на доске, на
чемодане — в пуговичный футбол. Одиннадцать пуговиц-футболистов, большая
пуговица-вратарь и пуговица-мяч (от рубашки), которую нужно было забить
в ворота. Что-то вроде бильярда. Были сложные правила.
— Три типа пуговиц: прямо структуралистская такая забава.
Из сегодняшнего дня герои-структуралисты воспринимаются как персонажи Аксенова
или Стругацких, как целинники, полные задора, оптимизма, веры в прекрасное
завтра. Вам действительно казалось тогда, что текст — а с ним и мир — можно
объяснить "до конца"?
— В широком смысле это, может быть, верно, но вы не очень
корректно расставляете акценты: Аксенов и целинники — все же разные вещи.
Целинники — это что-то слишком комсомольски-официозное, Я не уверен, что
у Аксенова вы где-то найдете целинников. Хотя его самый первый роман, "Коллеги"...
— И "Железка". Люди строят в тайге синхрофазотрон и
уверены, что от этого все будут счастливы.
— Синхрофазотрон — все-таки не целина: здесь, видимо,
стоит больше обращать внимания на различия, а не на общее, которое, конечно,
есть. Разумеется, это был период, когда казалось возможным возникновение
в советских рамках общества с человеческим лицом, казалось возможным объяснение
мира, если речь шла о тексте, и разумной его переделке, если речь шла о
жизни. Да, и мне казалось, что я делаю большое дело: и не только в советских,
но и в мировых научных масштабах. Пафос был полный.
— Вы не видели, случайно, фильм Владимира Хотиненко
"Зеркало для героя"? Это, надо полагать, одно из немногих произведений
мирового кинематографа, где центральный персонаж — структурный лингвист.
И вот этот лингвист попадает иэ благополучных семидесятых в тридцать седьмой.
Мораль ясна: вы жизнь формулой меряете, и вот она вам мстит, показывает,
кто в доме хозяин. Вам жизнь не мстила — за структурализм?
— В смысле "Женщины в песках"? Мстила ли мне жизнь
за мою рационалистическую наивность? Ну, прежде всего, сами мои структурные
занятия не имели социального успеха: жизнь, так сказать, не баловала.
У меня есть старший друг и соавтор, живущий теперь в
Канаде, выдающийся лингвист Игорь Александрович Мельчук. Мы с ним занимались
структурной лексикографией. Так вот. Он - нераскаянный структуралист-кибернетик.
В гораздо более чистом виде, чем я. И что любопытно: структуралисты — люди,
у которых прагматика отключена, они убеждены, что достаточно семантики.
Сдвиг от структурализма к постструктурализму происходит в значительной
мере через осознание роли дискурса, статегии, "власти". Структуралисты
обделены даром социального поведения. Вот Пригов, например, все здорово
отрефлектировал по поводу того, как себя вести и вообще "строить". Его
стихи - главным образом игра со стратегиями. А структуралист притворяется
перед собой, что прагматики нет, достаточно знать, как на самом деле, и
не нужно вокруг этого наматывать еще какое-то ницшеанство. Показательно,
что круг идей, связанных с Ницше, был непопулярен в поколении шестидесятых.
— По поводу перехода от структурализма к пост и вашей
книги как-бы-прозы "НРЗБ". Что для вас эта работа: легкая прогулка в художественность
или вы считаете, что сегодня так выглядит именно литературоведческая наука,
смешивающая дискурсы, впускающая в себя поэзию и т. д.?
— Я не могу знать, что получилось. Всю жизнь я считал,
что надо заниматься наукой, "делом". Более легкие жанры надо заслужить,
написав какое-то количество сугубо научных трудов. Потом я "разрешил" себе
лингвистическую поэтику, сначала теоретическую, а затем и анализ текстов.
И так, постепенно теряя структуралистский контроль, в какой-то момент позволил
себе написать и это..
Всю мою структуралистскую жизнь меня ругали за то, что
написано сложно, наукообразно, схемы, таблицы, формулы, невозможно читать,
невозможно слушать. Меня эти упреки — "Ты напиши как-то живее" — удивляли:
чего же проще, чем написать живее! Ты попробуй написать не живее,
ты попробуй таблицу построй! А живее-то я всегда напишу. Ну вот, так я
стал постепенно делать себе послабления и в итоге написал рассказы. Это,
кстати, было в последние годы перед перестройкой, такое время "глухой эмиграции",
когда казалось, что мы никогда не вернемся в Россию и никогда никого не
увидим. Как вы думаете, почему, например, Набоков так любит детали?
— Почему?
Это лучший способ сохранить, заклясгь утраченную реальность!
А что касается крайностей структурализма и постструктурализма, один из
самых интересных американских славистов Сол Морсон, автор книг о Бахтине,
Толстом и Достоевском, именует заядлых структуралистов семиотическими
тоталитаристами, уверенными во всепрограммируемости, а деконструкторов
называет village idiots, деревенскими идиотами, которые воображают, что
вообще ничего знать нельзя: скажешь одно слово — и уже ворох проблем. Но
есть, наверное, какой-то средний путь.
—Насчет схем и таблиц: вы автор уникальной книги "Синтаксис
сомали". Когда я натыкаюсь в каталожном ящике на такие удивительные названия,
мне становится жгуче стыдно, что я тоже якобы имею отношение к филологии,
литературоведению, словесности.. Ну да, а вы можете разговаривать на сомали?
— Сейчас не могу, сколько лет прошло.. У меня, кстати,
есть ученик, он работает на сомалийском вещании, издает сомалийские пословицы.
— На каком таком сомалийском вещании?
— Вещание на языке сомали продолжается, несмотря на распад
советской империи, голод в Сомали и все остальное. В свое время я помог
этому своему ученику устроиться на эту работу, сказав большому начальнику,
заведовавшему на Радио "всей Африкой": "То, что вы тут передаете и комментируете,
это, конечно, полная ерунда. Но я бы сравнил вашу роль с ролью монастырей
в сохранении античной культуры…" Московское радио сохраняло уникальных
специалистов. И до сих пор сохраняет. Сейчас ситуация еще более удивительная:
идеологическое оправдание вещания исчезло, оно стало еще бесполезнее и
, следовательно, еще осмысленнее. Остался чистый смысл.
— Структуралисты, изучающие язык сомали, — и совершенно
постмодернистская ситуация вещания на сомали из современной Москвы: отличный
сюжет. Два слова о другой тактике преодоления структурализма: о ваших интертекстуальных
штудиях, собранных в книге "Блуждающие сны". Назовите, если это возможно,
ваши любимые интертекстуальные ходы: то, чем вы можете гордиться.
— То есть любимые главы? Одна - где Зощенко соотнесен
с Толстым через общий для них "антикультурный пафос". Другая – анализ риторики
коллаборационизма у Пастернака тридцатых годов… Но при всем при том я продолжаю
считать, что самое интересное - увидеть, как все эти "ходы" реализованы
в самом тексте. При всем внимании к контекстам, интертекстуальным связям,
жестам очень важно "покрыть" весь текст. Это та область, где литературовед
является профессионалом — изучает специфически литературный слой произведения.
Что касается чисто силовых контекстуальных жестов, в искусстве в переломные
моменты часто создаются тексты, которые невозможно читать, а можно только
один раз посмотреть: как эго сделано, каков тип жеста. В отличие, скажем,
от Зощенко, где приблизительно понятно, "как сделано", но ты все равно
наслаждаешься балетом каждой фразы.
— Да, вот фраза: "Нам, татарам, все равно, что ебать
подтаскивать, что ебаных оттаскивать". В шестом номере "НЛО" ваша статья
с подробным ее анализом. Чем вызван такой интерес к "спонтанной словесности"?
— Но это обычная структуралистская практика: анализ "маленького
шедевра", просто в данном случае анализируется особо провокационный текст.
У нас со Щегловым есть анализ одной максимы Ларошфуко, который занимает
шестьдесят страниц. У меня есть анализ остроты Бертрана Рассела, есть анализ
сомалийской пословицы. Это, собственно, обязательный жанр структуралиста:
анализ малых форм. Кажется или казалось, что в этом случае возможен полный
анализ, то объяснение "до конца", о котором мы говорили в начале.
— А вам сны снятся, Александр Константинович?
— Крайне редко и обычно страшные: что меня грабят и убивают.
Ничего особо поучительного в них нет.
— Куда уж поучительнее: грабят и убивают. Тоже ведь
может быть прочитано как месть подсознания гиперструктурированному сознанию.
— Мельчук, кстати, всегда уверял, что сны ему не снятся
и сниться не могут, поскольку у него нет подсознания. Одна моя знакомая
шутила, что Мельчук – это человек, который будет всерьез утверждать,
что у него крови нет красных шариков, а только белые. Он точно знает.
— В общем, логичнее было бы, если бы род занятий влиял
на физиологию. Кстати, то есть, совершенно некстати: вы как-то объясняете
себе вашу тягу к соавторству? Сначала Мельчук, потом ваш тезка Щеглов,
Теперь вы написали книгу о Бабеле вместе с Ямпольским.
— Я пытался понять, что за этим стоит - может быть, какая-то
несамостоятельность личности. Первая половина моей научной жизни
действительно связана с соавторством, причем я выступал в разных ролях.
При Мельчуке я ленился, капризничал, фантазировал, а он меня "организовывал",
заставлял выводить формулу, не разрешал делать перерыва в работе. При Щеглове
же я был этой структуралистской машиной, а Щеглов представлял фантазирующую
сущность, интуитивное "детское" начало (фрейдовское ID). Потом я очень
долго работал один. Возможно, это было связано с эмиграцией: такой жест
буржуазной индивидуации. Когда я уезжал, Мельчук был уже там и даже приготовил
мне место, где я мог бы работать рядом и вместе с ним. И я туда сознательно
не поехал. Что касается Ямпольского, это совсем иной тип соавторства: обмениваясь
мнениями о Бабеле на пляже в Санта-Монике, мы поняли, что хотим написать
книгу, но в итоге написали две разные работы под одну обложку.
— А Америка как некая метафизическая сущность повлияла
на тип письма?
— Не столько метафизика, сколько, я думаю, славистика
- приближение к задачам преподавания и прочие прикладные моменты. А Америка
вообще.. Какой-то американизм в смысле организованности и деловитости мне
всегда был свойствен: я таким туда и приехал. Мой отчим, Л. А. Мазель,
воспитавший меня, родился в Кенигсберге, и до сих пор по нему, как по Канту,
можно проверять часы. А Америка-то сейчас как раз активно движется в обратную
сторону – релаксации, полицентризма. Там самолеты спокойно опаздывают.
Узаконено гетто: раньше, если эмигрант так и не выходил из своего гетто,
это было поражение, он считался недоамериканцем. А теперь наоборот: ты
живешь среди своих венгерских евреев или кого-нибудь еще, выпускаешь свою
газету, где рекламируешь свой бизнес, пишешь о своей литературе, и все
в порядке. В общем, этот процесс чуть ли не разваливает страну. Лос-Анджелес
может стать своего рода Мексикой, Манхэттен — белым городом, какие-то штаты
- негритянскими. В Америке очень сильны децентрализующие силы. Не осталось
никаких ценностей, все оспорено, сбылись мечты Деррида. Деконструкция у
власти. Что, по идее, вроде бы несовместимо с самой деконструкцией.